Голль Ш. - Военные мемуары

Глава восьмая.

Париж

Париж свыше четырех лет был укором свободному миру. И вдруг он становится магнитом. Пока скованный и оглушенный гигант, казалось, спал, все как-то мирились с его отсутствием. Но лишь только немецкий фронт был прорван в Нормандии, французская столица сразу очутилась в центре стратегических замыслов, в самом сердце политики. Планы главнокомандующих, расчеты правительств, маневры честолюбцев, взволнованные чувства людей — все сосредоточилось на этом городе. Париж возвращался к жизни. Сколь много могло теперь измениться!

Прежде всего Париж, если этому не помешают, решит вопрос о том, какая будет власть во Франции. Все убеждены, что если де Голль по прибытии в столицу не будет поставлен перед свершившимся фактом, народ выскажется за то, чтобы он остался у власти. А потому все те, кто — будь то в стране или за ее пределами — питает надежду помешать такому исходу или по крайней мере сделать успех неполным или спорным, постараются — независимо от того, к какому лагерю они принадлежат, — в последнюю минуту воспользоваться освобождением и создать такую ситуацию, которая поставит меня в затруднительное положение, а возможно, даже и парализует. Но нация сделала свой выбор, и волна общественных чувств сметет эти попытки.

Одна из них была предпринята Пьером Лавалем. В те августовские дни, когда мне сообщали о решающих успехах, достигнутых в Нормандии, о высадке в Провансе, о боях, которые ведет силы внутреннего Сопротивления, о назревающем восстании в Париже, я узнал и об интриге, замышляемой человеком, запятнавшим себя коллаборационизмом. Его замысел заключался в том, чтобы созвать в Париже «национальную» ассамблею 1940 и на ее основе создать так называемое «правительство единения», которое на правах законного органа встретило бы в Париже союзников и де Голля. Таким образом почва была бы выбита из-под ног генерала. Конечно, ему было бы предоставлено место в исполнительном органе, а в случае необходимости он был бы даже [318] поставлен во главе исполнительной власти. Но, развенчав его морально и лишив поддержки народа, от него скоро отделались бы с помощью проверенных средств: воздаяния никому не нужных почестей, все возрастающей обструкции со стороны партий и, наконец, всеобщей оппозиции под тем предлогом, будто, с одной стороны, он не в состоянии управлять страной, а с другой — метит в диктаторы. Что же до самого Лаваля, то, обеспечив приход к власти парламентариев — услуга, о которой эти последние, конечно, не забыли бы, хотя и были бы обязаны вынести ему принципиальное осуждение, — он отошел бы в сторонку, пока все не забудется и обстоятельства не изменятся в его пользу.

Но чтобы провести такой план в жизнь, необходима была помощь со стороны самых разнородных элементов. И прежде всего требовалось участие какого-то видного деятеля, достаточно авторитетного для парламента, деятеля, известного своей оппозицией политике Петена, достаточно уважаемого за границей, иначе это трудно было бы выдать за реставрацию республиканского режима. Вполне подходящим для этой цели казался Эррио. Оставалось только уговорить его. Приходилось учитывать также то, что новая власть должна быть признана союзниками после того, как они вступят в Париж. А кроме того, надо, чтобы согласились и немцы, так как ведь их войска еще находятся в столице. И, наконец, надо получить согласие маршала, иначе оккупанты не дадут разрешения, союзники не признают такого правительства, парламентарии откажутся явиться, ну а что касается Сопротивления, то оно в любом случае с возмущением откажется признать подобную власть.

В начале августа у Лаваля могло создаться впечатление, что он получит необходимую поддержку. Через Анфьера, друга Эррио, связанного со службами Аллена Даллеса в Берне и помогавшего американцам поддерживать контакт с председателем палаты, он выяснил, что Вашингтон отнесется благосклонно к плану, который позволит опередить или устранить де Голля. У немцев проект главы «правительства» встретил не менее благосклонное отношение. Абец{115}, Риббентроп и прочие, естественно, решили, что будет [319] куда лучше, если после освобождения Франции в Париже окажется исполнительная власть, замаранная вишистским клеймом, а не правительство без страха и упрека. И вот, с согласия оккупантов, Лаваль едет в Марэвиль, где содержится Эррио, и уговаривает последнего отправиться вместе в Париж, чтобы созвать там парламент 1940. Петен дает понять, что он тоже готов прибыть туда.

Должен сказать, что, несмотря на поддержку, которую, казалось бы, со всех сторон получил Лаваль, эта затея представлялась мне уже тогда отчаянным и бесперспективным шагом. Ведь если бы его попытка удалась, мне пришлось бы покориться. Но ничто, даже нажим со стороны союзников, не могло бы заставить меня признать ассамблею 1940 органом, имеющим право выступать от имени Франции. Кроме того, зная о тех силах, какие Сопротивление намеревалось привести в действие по всей стране и вызвать к жизни в Париже, я не сомневался, что затея Лаваля будет удушена в зародыше. Уже 14 июля в пригородах столицы начались внушительные демонстрации. В этот день в разных местах было поднято трехцветное знамя, люди пели «Марсельезу», ходили в улицам с криками: «Да здравствует де Голль!» А в Сантэ политические заключенные, договорившись через стены камер, вывесили во всех окнах, невзирая на возможность жесточайших репрессий, флажки, прогнали тюремщиков и на весь квартал распевали патриотические песни. 10 августа железнодорожники прекратили работу. 15 августа началась забастовка полицейских. 18 августа должны были забастовать работники почты и телеграфа. С минуты на минуту могли поступить вести о том, что начались уличные бои, и иллюзиям парламентариев неминуемо пришел бы конец.

Однако другой план — тот, с помощью которого определенные политические элементы, участвовавшие в Сопротивлении, намеревались прийти к власти, — имел, как мне представлялось, больше шансов на успех. Я знал, что эти люди хотят воспользоваться всеобщим возбуждением, возможно, даже состоянием анархии, которое вызовет борьба в столице, и попытаются захватит рычаги управления, прежде чем я успею их взять. Речь идет, конечно, о намерениях коммунистов. Если бы им удалось возглавить восстание и, следовательно, забрать в свои руки Париж, им ничего бы не стоило создать правительство де-факто, где они играли бы главенствующую роль.

Они намеревались извлечь выгоду из неразберихи, сопутствующей боям, привлечь на свою сторону Национальный Совет Сопротивления, [320] многие члены которого (не считая тех, кто был непосредственно подчинен им) могли прельститься обещанием власти; воспользоваться симпатиями, которые испытывали к ним многие люди, принадлежащие к разным слоям населения, в связи с теми преследованиями, каким они подвергались, теми потерями, какие они понесли, и тем мужеством, какое они проявили; они могли использовать тревогу, вызванную в народе отсутствием какой-либо реальной общественной силы, и, наконец, ведя двойную игру, афишируя свою приверженность генералу де Голлю, стать во главе восстания наподобие своеобразной Коммуны, которая провозгласит республику, восстановит порядок, возродит правосудие и, в довершение всего, будет петь только «Марсельезу» и вывешивать только трехцветные флаги. По прибытии в столицу я обнаружил бы там то «народное» правительство, оно украсило бы мое чело лавровым венком, предложило бы занять место, заранее отведенное мне в его составе, и ловушка была бы захлопнута. Ну а дальше игроки повели бы игру, чередуя дерзость с осторожностью, проникая, под прикрытием чистки, во все звенья государственного аппарата, обрабатывая общественное мнение с помощью ловкого распространения нужных сведений и постепенно избавляясь от своих первоначальных союзников, пока наконец не будет установлена так называемая диктатура пролетариата.

То, что такого рода политические проекты возникнут по мере расширения боев, казалось мне неизбежным. То, что восстание в столице для кое-кого будет связано с попыткой учредить власть III Интернационала, было мне давно известно. И тем не менее я считал, что силы Франции должны с оружием в руках проявить себя в Париже до того, как туда вступят союзники, чтобы сам народ способствовал разгрому оккупантов, чтобы освобождение столицы носило характер военной и одновременно общенациональной операции. Вот почему я решил идти на риск и всячески поощрять восстание, не возражая против участия в нем любых элементов, способных его вызвать. Надо сказать, я чувствовал в себе достаточно сил, чтобы направить дело к благоприятному исходу. Заранее приняв соответствующие меры, подготовив своевременно вступление в город крупной французской части, я намеревался прибыть туда и сам, чтобы принять на себя энтузиазм освобожденного Парижа.

Правительство сделало все необходимое, чтобы командование регулярными войсками, находившимися в Париже, было поручено [321] преданным людям. Уже в июле Шарль Люизе{116}, префект Корсики, был назначен префектом полиции. После двух неудачных попыток ему наконец удалось 17 августа проникнуть в Париж, что было очень кстати, поскольку полиция как раз захватила префектуру и ему надо было приступать к исполнению своих обязанностей. А генерал Ари должен был в соответствующий момент стать во главе республиканской гвардии (которую Виши именовало парижской), полка пожарной охраны Парижа, национальной гвардии и жандармерии, — все эти части, несомненно, с восторгом встретят руководителя, назначенного де Голлем.

Но вследствие создавшихся обстоятельств иначе обстояло дело в партизанских отрядах, возникавших в разных кварталах. Они, естественно, находились под командой начальников, которых сами выбрали из своей среды, — при этом коммунисты старались, действуя порою прямо, а порою под прикрытием «Фрон насиональ», чтобы это были их люди. При назначении на более высокие посты «партия» оказывала давление через Национальный Совет Сопротивления. Военными вопросами ведал назначенный Советом комитет действия, так называемый «КОМАК», состоявший из трех членов, в число которых входили Крижель-Вальримон и Вийон{117}. Звание начальника штаба внутренних сил Сопротивления было указанным выше путем возложено на Мальрэ-Жуэнвиля, после того как немцы арестовали полковника [322] Дежюсьё. Роль-Танги был назначен командующим вооруженными силами Иль-де-Франса. Словом, если судить по этим назначениям, казалось, что руководство сражающимися находится в руках коммунистов.

Но это были лишь звания, отнюдь не означавшие того, что принято под ними подразумевать. По сути дела, люди, носившие их, никоим образом не осуществляли руководства операциями. Вместо того чтобы отдавать приказы и проверять их выполнение в соответствии с военными нормами, они будут действовать с помощью воззваний или индивидуальных актов, которые всегда имеют ограниченный характер. И в само деле, партизаны, численность которых достигнет самое большее 25 тысяч вооруженных людей, представляли собой отдельные группы, и каждая из них действовала не столько сообразно указаниям сверху, сколько сообразно местным условиям, не выходя за пределы своего квартала, где у нее были укрытия. К тому же, полковник де Маргерит, чрезвычайно опытный офицер, возглавлял внутренние вооруженные силы Парижа и предместий. А генералы Ревер и Блок-Дассо{118} были соответственно советниками «КОМАК'а» и «Фрон насиональ». И, наконец, Шабан-Дельмас, военный делегат правительства, прибывший в Париж 16 августа, предварительно получив в Лондоне инструкции от генерала Кенига, был в центре всего. Ловкий и проницательный, он один имел возможность поддерживать связь с заграницей, он был в курсе всех предложений и намерений, и порою ему приходилось вести долгие и мало приятные переговоры, чтобы удержать Совет и комитеты от тех или иных шагов. Кроме всего прочего, генерал де Голль и его правительство имели в Париже своего представителя.

Эту функцию выполнял Александр Пароди. 15 августа в интересах укрепления его авторитета я назначил его министром-делегатом на еще не освобожденных территориях. Поскольку он выступал от моего имени, к его словам прислушивались. А в силу своих высоких моральных качеств — добросовестности, полной незаинтересованности, абсолютной честности — он сразу стал над все этой игрою страстей. Кроме того, немало прослужив на государственной [323] службе, он отличался еще и опытом, что придавало ему немалый престиж в условиях царившей вокруг неразберихи. Политика, которую он проводил, соответствовала его характеру: он охотно уступал в мелочах, но с мягким упорством отстаивал главное. Признавая требования идеологии и претензии отдельных лиц, он старался не допустить неприятных последствий, чтобы по прибытии в Париж я не оказался в условиях, когда в игре уже сделаны все крупные ставки. Надо сказать, что Жорж Бидо, председатель Национального Совета Сопротивления, согласовывал свои действия с Пароди и помогал избегать худшего, умело сочетая со своей стороны тактику смелых высказываний с осторожностью поступков. Что касается административных органов, то все они признавали авторитет моего представителя и тех, кого я назначил для руководства теми или иными ведомствами. Таким образом, Пароди без малейших затруднений в нужную минуту вступит в Матиньон{119}, генеральные секретари водворятся в министерствах; Люизе, префект полиции, вступит во владение площадью Бюсьер, а Флюре, префект департамента Сена, сядет в кресло, которое прежде занимал Буффе. Правительственный аппарат, созданный заранее еще в Алжире, тотчас расставит свои вехи по Парижу, как раньше он расставил их во владениях Франции.

Восемнадцатого августа во второй половине дня я вылетел из Алжира на моем обычном самолете, который вел Мармье. Генерал Жюэн и часть сопровождавших меня лиц следовали за мной на «летающей крепости», которую американцы усиленно нам рекомендовали на том основании, что-де экипаж хорошо знает трассу и местность, куда предстоит лететь. Первый этап — Касабланка. Я намеревался вылететь оттуда в ту же ночь, чтобы на следующий день высадиться в Мопертюи, близ Сен-Ло. Но в механизмах «летающей крепости» по дороге произошли неполадки, которые необходимо было устранить. Кроме того, миссии союзников, ссылаясь на существование проходов и на правила воздушного передвижения, настаивали на том, чтобы мы сделали посадку в Гибралтаре, прежде чем лететь вдоль берегов Испании и Франции. Это означало день задержки.

Девятнадцатого я вылетел из Касабланки. Значительные толпы народа выстроились вдоль улиц, по которым я проезжал к аэродрому. Лица у всех были напряженные: люди явно догадывались [324] о цели моего путешествия, хотя она и держалась в секрете. Ни приветствий, ни возгласов «Браво!», но все шапки сняты, все машут руками, смотрят не отрывая глаз. Это пылкое и в то же время молчаливое приветствие было для меня как бы доказательством той поддержки, которую толпа готова оказать мне в решающий момент. Я был взволнован. Генеральный резидент, сидевший рядом, был волнован не меньше меня. «Какая участь уготована вам!» — сказал мне Габриэль Пюо.

В Гибралтаре, пока мы обедали у губернатора, явились офицеры союзников и заявили, что «летающая крепость» не может вылететь, да и на моем самолете «Локхид» небезопасно появиться без эскорта в небе Нормандии, поскольку он никак не вооружен; словом, самое благоразумное — отложить мой отъезд. Не подвергая сомнению искренность побуждений, которые заставили их дать мне такой совет, я, однако, почел за благо ему не следовать. В намеченный час я вылетел на борту моего самолета. Вскоре вылетела и «летающая крепость». В воскресенье, 20 августа, около 8 часов я приземлился в Мопертюи.

Меня встречал Кениг, а также Куле, комиссар республики в Нормандии, и офицер, присланный Эйзенхауэром. Прежде всего я поехал в штаб главнокомандующего союзными войсками. По дороге Кениг обрисовал мне положение в Париже, о котором он знал из сообщений Пароди, Шабан-Дельмаса, Люизе и из донесений, привезенных нарочными. Таким образом я узнал, что полиция, бастовавшая уже три дня на заре 19 августа заняла префектуру и открыла огонь по немцам; что почти всюду партизанские отряды делают то же самое; что здания министерств находятся в руках отрядов, сформированных нашей делегацией; что силы Сопротивления — порой не без боя — занимают мэрии в городе и предместьях, как это было, например, в Мотрей и позже в Нейи; что противник, занятый эвакуацией своих учреждений, до сих пор не оказывал серьезного сопротивления, но что колонны его войск должны скоро пройти через Париж, а потому можно в любую минуту ждать репрессий. Что же до политического положения, то Лаваль, как видно, ничего не сумел достичь, а в Виши со дня на день ждали увоза маршала немцами.

Эйзенхауэр, выслушав мои поздравления по поводу блестящих успехов союзных войск, обрисовал мне обстановку. 3-я армия Паттона, преследуя, во главе армейской группировки Брэдли, противника, двумя колоннами перейдет через Сену. Одна из этих колонн, продвигаясь севернее Парижа, подойдет к Манту. [325]

Другая, продвигаясь южнее Парижа, достигнет Мелёна. В тылу Паттона генерал Ходжес, командующий 1-й американской армией, произведет перегруппировку сил, закончивших очистку от неприятеля района Орны. Левее Брэдли армейская группировка Монтгомери, тесня упорно сопротивляющихся немцев, медленно продвигается к Руану. Но справа — пусто, и Эйзенхауэр решил воспользоваться этим и двинуть Паттона в Лотарингию: пусть забирается подальше, насколько позволит подвоз горючего. Наконец, с юга подойдут армии Делаттра и Пэтча и вольются в общий ансамбль. План главнокомандующего показался мне вполне логичным, за исключением одного обстоятельства, которое меня крайне беспокоило: никто не шел на Париж.

Я высказал Эйзенхауэру свое удивление и тревогу по этому поводу.

«С точки зрения стратегической, — сказал я, — мне не совсем понятно, почему вы, переправившись через Сену в Мелёне, Манте, Руане — словом, в нескольких местах, не собираетесь переправляться через нее в Париж. К тому же это центр всех коммуникаций, которые впоследствии вам понадобятся и которые важно как можно скорее восстановить. Если бы речь шла о любом другом месте, а не о столице Франции, вам было бы не обязательно считаться с мои мнением, так как, естественно, всеми операциями руководите вы. Но в участи Парижа существенно заинтересовано французское правительство. Поэтому я вынужден вмешаться и просить вас направить туда войска. Само собой разумеется, что в первую очередь туда должна быть направлена 2-я французская бронетанковая дивизия».

Эйзенхауэр не сумел скрыть своего замешательства. У меня было такое ощущение, что в глубине души он разделял мою точку зрения и с радостью послал бы Леклерка в Париж, но по причинам не только стратегического порядка пока не мог этого сделать. Словом, он объяснил мне это промедление тем обстоятельством, что сражение в столице может привести к серьезным разрушениям и к большим жертвам среди населения. Однако он ничего не мог мне возразить, когда я заметил, что тактика выжидания была бы вполне оправданной, если бы в Париже ничего не происходило, но сейчас она не может считаться приемлемой, коль скоро патриоты уже сражаются там с противником и это может привести к возникновению всякого рода волнений. Он сказал мне только что «силы Сопротивления слишком рано завязали бои». — «Почему слишком рано? — спросил я. — Ведь ваши [326] войска уже подошли к Сене». В итоге беседы главнокомандующий заверил меня, что скоро даст приказ о наступлении на Париж, хотя он еще и не может назвать точной даты, и что операцию эту будет проводить дивизия Леклерка. Я принял к сведению его обещание, добавив, однако, что считаю это делом общенационального значения, а потому, если главнокомандующий союзными войсками будет слишком медлить, готов сам направить в Париж 2-ю бронетанковую дивизию.

Неопределенность заверений Эйзенхауэра навела меня на мысль, что у военного командования в известной мере связаны руки политическими происками Лаваля, на которые благосклонно смотрел Рузвельт и для успеха которых необходимо было уберечь Париж от потрясений. Этим планам Сопротивление, несомненно, положило конец, начав бои. Но должно было пройти еще какое-то время, прежде чем Вашингтон согласится это признать. Мои догадки подтвердились, когда я узнал, что дивизия Леклерка, дотоле находившаяся при армии Паттона, три дня назад была придана армии Ходжеса, поставлена в непосредственную зависимость от генерала Джероу, командующего 5-м американским корпусом, и содержится под Аржантаном, точно боятся, как бы она сама не двинулась к Эйфелевой башне. Кроме того, я выяснил, что знаменитое соглашение о взаимоотношениях союзных войск и французской администрации, хотя оно было заключено уже несколько недель назад между Алжиром, Вашингтоном и Лондоном, до сих пор не подписано Кенигом и Эйзенхауэром, так как последний еще не получил на это полномочий. Чем еще можно было объяснить эту задержку, как не великими интригами, которые удерживали Белый дом от принятия решения? Когда Жюэн прибыл в ставку главнокомандующего, он пришел в результате своих наблюдений к тем же выводам, что и я.

В момент наиболее блистательных успехов союзных армий, когда американские войска проявляли доблесть, заслуживающую всяческой похвалы, такое явное упрямство политических деятелей Вашингтона чрезвычайно огорчало меня. Но награда была недалеко. Огромная волна всеобщего энтузиазма и волнения подхватила меня, когда я вступил в Шербур, и через Кутанс, Авранш, Фужер пронесла до Ренна. Среди развалин разрушенных городов и стертых с лица земли деревень жители собирались на моем пути, бурно проявляя свои чувства. Во всех уцелевших окнах были вывешены флаги и знамена. Сохранившиеся колокола звонили вовсю. Улицы, изрытые воронками, украсились цветами и сразу [327] приняли праздничный вид. Мэры произносили прочувствованные речи, заканчивавшиеся рыданиями. Затем я говорил несколько слов, но это были не слова жалости, в которой никто не нуждался, а слова надежды и гордости, которые заканчивались «Марсельезой» — ее пела со мной вся толпа. Контраст между пылкостью душ и царящим вокруг опустошением поистине хватал за сердце! Но довольно об этом! Франция должна жить, раз она умеет переносить страдания!

Вечером в сопровождении Андре Ле Трокера, министра-делегата на освобожденных территориях, генералов Жюэна и Кенига, а также Гастона Палевского я прибыл в префектуру Ренна. Виктор Ле Горже, комиссар республики в Бретани, Бернар Корню-Жантий, префект департамента Иль и Вилен, генерал Аллар, командующий военным округом, представили мне своих подчиненных. Административная жизнь неуклонно возрождалась. Так же как и традиция. Я направился в ратушу, где мэр города Ив Миллон, окруженный членами муниципалитета, своими соратниками по движению Сопротивления и видными горожанами, попросил меня вновь открыть золотую книгу столицы Бретани, чтобы связать цепь времен. Под дождем, в наступающих сумерках я выступил перед толпой, собравшейся возле здания ратуши.

На следующий день, 21 августа, посыпались новости из Парижа. Я узнал, в частности, об окончательном крахе попытки Лаваля. Эдуард Эррио, предупрежденный представителями Сопротивления, почувствовал, что надвигается буря, и, видя растерянность вишистских министров, высших парижских чиновников и немецкого посла, не дал уговорить себя и отказался созвать т.н. «национальную ассамблею». Кроме того, встречи с парламентариями, в частности с Анатолем де Монзи, показали ему, что эти последние, находясь под впечатлением трагических и столь близко их касающихся событий, как убийство Жоржа Манделя, Жана Зей, Мориса Сарро милицией Дарнана, а также расстрел Филиппа Анрио группой Сопротивления, отнюдь не жаждали собираться в чреватой опасностями атмосфере Парижа. В свою очередь маршал, тщательно взвесив все, понял, что такой путь ни к чему не приведет и отказался прибыть в столицу. И, наконец, Гитлер, раздраженный этой интригой, указывавшей на то, что уже строятся планы в расчете на его крах, решил положить этому конец, предписал перевести Лаваля вместе с его «правительством» в Нанси и отдал приказ, чтобы Петен — добровольно или насильно — последовал за ними. Что же до председателя палаты, то [328] его вернули в Марэвиль. Итак, 18 августа Лаваль, Эррио и Абец в последний раз встретились за прощальным завтраком во дворце Матиньон. 20 августа маршал был увезен немцами из Виши.

Так канула в лету последняя комбинация Лаваля. До самого конца он вел борьбу, которая — этого не могла скрыть вся его ловкость — была преступной. Склонный по натуре, да и приученный режимом рассматривать все с низменной точки зрения, Лаваль считал, что, как бы ни обернулись дела, важно быть у власти; что при наличии известной изворотливости можно выйти из любого положения, что нет такого события, которое нельзя было бы обратить себе на пользу, и нет таких людей, которых нельзя было бы сделать послушным орудием в своих руках. В разразившейся над Францией катастрофе он увидел не только бедствие для своей страны, но и возможность схватить бразды правления и применить в широком масштабе свое умение идти на сговор с кем угодно. Но победоносная Германия была не тем партнером, с которым можно о чем-либо договориться. Для того, чтобы поле деятельности все же открылось перед Пьером Лавалем, надо было принять как должное все бедствия Франции. И он их принял. Он решил, что можно извлечь выгоду и из самого страшного, пойти даже на порабощение страны, на сговор с захватчиками, козырнуть ужасающими репрессиями. Во имя проведения своей политики он пожертвовал честью страны, независимостью государства, национальной гордостью. И вдруг все это возродилось и стало во весь голос заявлять о себе по мере того, как слабел враг.

Лаваль сделал свою ставку. И проиграл. У него достало мужества признать, что он несет ответственность за случившееся. В своем правительстве, применяя для поддержания того, что невозможно было поддержать, всю присущую ему хитрость и все упрямство, он, конечно, пытался служить своей стране. Не будем лишать его этого! В годину бедствий даже те немногочисленные французы, которые избрали для себя путь грязи, не отреклись от родины. Это было свидетельством уважения, оказанного Франции теми ее сынами, «которые столько нагрешили». К тому же это оставляло лазейку для помилования.

Ликвидация Виши совпала с развертыванием боев в столице. Донесения, поступившие во время моего кратковременного пребывания в Ренне, лишь усиливали мое желание поскорее увидеть конец кризиса. Правда, немецкое командование — по причинам, пока еще неясным, — казалось, не хотело доводить дело до крайностей. Но эта пассивность могла неожиданно смениться жесточайшими [329] репрессиями. Кроме того, мне было невыносимо сознавать, что враг может пробыть в городе хотя бы один лишний день, когда под рукой есть силы, чтобы его оттуда изгнать. И, наконец, я вовсе не хотел, чтобы в результате волнений в столице возникла анархия. Из доклада Пьера Минэ, ведавшего снабжением Парижа, явствовало, что положение с продовольствием в городе критическое. Столица, на протяжении нескольких недель отрезанная от всей страны, была фактически обречена на голод. Минэ сообщал, что в некоторых местах начали громить последние склады продовольствия и магазины и что, если полиция не приступит к исполнению своих обязанностей, следует ожидать самых серьезных беспорядков. Тем не менее и в этот день, который уже подходил к концу, союзное командование не дало генералу Леклерку приказа начать наступление.

Из Ренна я написал генералу Эйзенхауэру; я сообщил ему о том, что мне стало известно о положении в Париже, и просил поскорее двинуть на город французские и союзные войска, указав, к каким серьезным последствиям — даже в плане военных операций — может привести возникновение беспорядков в столице. 22 августа Кениг вручил ему мое письмо с соответствующими добавлениями от себя, затем вернулся в Лондон, откуда ему легче было поддерживать связь с Сопротивлением, чем из нашего передвижного лагеря. Жюэн со своей стороны поехал к генералу Паттону, который преследовал немцев на главном направлении. Я сам тоже выехал из Ренна, предварительно удостоверившись, что комиссар республики, реквизировав грузовики и мобилизовав шоферов, может приступить к отправке продовольствия в Париж. Через Алансон, взволнованный, весь расцвеченный флагами, я сначала направился в Лаваль.

По прибытии в префектуру, где меня встретил комиссар республики Мишель Дебре{120}, я принял офицера с письмом от генерала Леклерка. Последний сообщал мне, что он до сих пор не получил указаний относительно предстоящей ему миссии и что он по [330] собственной инициативе послал для связи с Парижем авангард под командованием майора Гильбона. Я поспешил одобрить его действия, не преминув упомянуть, что Эйзенхауэр обещал мне двинуть его на Париж, что Кениг именно для этой цели находится при главнокомандующем, что туда выехал и Жюэн и, наконец, что я рассчитываю завтра видеть его самого, Леклерка, чтобы лично дать ему соответствующие инструкции. Я узнал вскоре, что в ту самую минуту, когда я писал Леклерку, генерал Джероу отчитывал его за то, что он направил отряд в Париж, и предписал ему немедленно отозвать обратно майора Гильбона.

И вот, наконец, через несколько часов после того, как он прочел мое письмо, генерал Эйзенхауэр отдал приказ направить на Париж 2-ю бронетанковую дивизию. Надо сказать, что сведения, которые почти непрерывно поступали из столицы — в частности, те, что сообщали генералу Брэдли{121} Кокто и доктор Моно, — подтверждали правильность моего вмешательства. А кроме того, Генеральный штаб уже знал, чем кончилась попытка Лаваля. Всю эту ночь, в течение которой Леклерк готовился к выступлению, я получал в префектуре Ле-Мана донесения, говорившие о том, что в Париже события развертываются со стремительной быстротой.

Я узнал таким образом, что 20 августа утром ратуша была занята отрядом французской полиции под командой Ролан-Прэи Лео Амона. Префект департамента Сены Флюре готовился приступить к исполнению своих обязанностей. Но меня уведомили также, что Парода и Шабан-Дельмас, с одной стороны, и большинство Совета Сопротивления, с другой, предупрежденные американскими и английскими агентами о том, что пройдет немало времени — говорили даже, будто не одна неделя, — прежде чем союзные войска вступят в столицу, зная, сколь плохо вооружены партизаны по сравнению с 20 тысячами солдат, 80 танками, 60 пушками, 60 самолетами, которыми располагает немецкий гарнизон, и желая спасти мосты через Сену, об уничтожении которых распорядился Гитлер, а также избавить от гибели политических заключенных [331] и военнопленных, решили согласиться на предложения Нордлинга, генерального консула Швеции, и через его посредство заключить перемирие с генералом фон Хольтицем{122}, командующим немецкими войсками в Париже и пригородах.

Эта новость, должен признаться, произвела на меня весьма неприятное впечатление, тем более, что военная обстановка в ту минуту, когда я узнал о заключении перемирия, отнюдь не вынуждала к такой мере, поскольку генерал Леклерк уже двинулся к столице. Однако 23 августа утром, выезжая из Ле-Мана, я узнал, что перемирие было встречено в штыки большинством бойцов Сопротивления и соблюдалось лишь частично: правда, на этом выиграли Пароди и Ролан-Прэ, которых немцы задержали на Сен-Жерменском бульваре и отпустили на свободу после того, как их принял сам Хольтиц. Кроме того, мне сообщили, что вечером 21 августа возобновились бои, что префектуры, министерства, мэрии по-прежнему находятся в наших руках, что парижане повсюду воздвигают баррикады и что немецкий генерал, продолжая решительно оборонять свои опорные пункты, не приступает, однако, к репрессиям. Чем была вызвана такая деликатность — боязнью завтрашнего дня, желанием уберечь Париж или договоренностью с союзниками, агенты которых проникли даже в его Генеральный штаб, после того как гестапо покинуло столицу? Я не мог этого понять, но я был убежден, что помощь в любом случае подоспеет вовремя.

В этом никто не сомневался на всем пути моего следования 23 августа. Проезжая между двумя рядами трепещущих на ветру знамен, под которыми стояли люди и кричали: «Да здравствует де Голль!» — я чувствовал, как меня подхватывает волна радости. В Фертэ-Бернаре, в Ножан-ле-Ротру, в Шартре, как и во всех городах и деревнях, через которые я проезжал, мне приходилось останавливаться, принимать дань уважения всех этих людей и выступать перед ними от имени возрожденной Франции. Во второй половине дня, обогнав колонны 2-й бронетанковой дивизии, я прибыл в замок Рамбуйе. В дороге я получил записку от генерала Леклерка, который сообщал, что встретится со мной в городе. Я немедленно вызвал его к себе. [332]

План атаки у него был готов, основная масса его дивизии, выступившая из Аржантана, подойдет, правда, лишь к ночи, но передовые ее части уже вышли на линию Атис-Монс — Палезо — Туссю-ле-Нобль — Трапп и вступили в соприкосновение с хорошо окопавшимся, исполненным решимости противником. Надо было прорвать эту линию обороны. Главный удар падал на долю группировки Бийота, которая должна была двигаться по дороге из Орлеана в Париж через Антони; группировка Ланглада пойдет через Туссю-ле-Нобль и Кламар, в то время как отряд под командованием Морель-Двиля будет прикрывать ее со стороны Версаля. Что же до группировки Дио, временно выведенной в резерв, то она будет продвигаться следом за Бийотом. Операция начнется завтра на рассвете. Я одобрил план и предложил Леклерку по вступлении в Париж устроить свой командный пункт на Монпарнасском вокзале. Там я и встречусь с ним, чтобы договориться о дальнейшем. И вот, глядя на этого молодого командира, уже загоревшегося пламенем предстоящей битвы, увидевшего, какие возможности проявить свою доблесть предоставляет ему это необычайное стечение обстоятельств, я сказал: «Вам везет!» И подумал, что на войне от удач генералов зависит честь правительства.

Доктор Фавро, выехавший утром из Парижа, к вечеру прибыл в Рамбуйе. Он привез мне донесение от Люизе. Если верить префекту полиции, бойцы Сопротивления стали хозяевами на улицах Парижа. Немцы оказались запертыми в своих опорных пунктах, откуда они лишь время от времени осмеливаются совершать рейд на бронемашинах. И как бы в подтверждение этого лондонское радио вечером сообщило, что Париж освобожден силами внутреннего Сопротивления. На следующий день король Георг VI направил мне поздравительную телеграмму, которая была тотчас опубликована. Однако и эта информация и телеграмма были, конечно, преждевременны. А сделано это было, несомненно, для того, чтобы заставить американцев отказаться от своих задних мыслей, которых не одобряли англичане. Несоответствие между тоном искреннего удовлетворения, каким Би-Би-Си сообщало о событиях в Париже, и весьма сдержанным, даже несколько колючим тоном «Голоса Америки» дало мне понять, что на этот раз между Лондоном и Вашингтоном нет полного единодушия относительно Франции.

Я отослал обратно в Париж мужественного Фавро, вручив ему ответ для Люизе. И совершенно недвусмысленно заявил о своем намерении по вступлении в город ехать не в ратушу, где заседали [333] Совет Сопротивления и Парижский комитет освобождения, а в «центр». В моем понимании это означало военное министерство, которое только и могло быть центром управления и французского командования. Это отнюдь не означало, что я не установлю контакта с руководителями парижского восстания. Но я хотел дать понять, что государство после всех потрясений, которые не смогли ни уничтожить его, ни поставить на колени, возвращается просто к себе, в свои владения. Читая газеты «Комбат», «Дефанс де ла Франс», «Фран-тирер», «Фрон насиональ», Юманите», «Либерасьон», «Попюлер», которые политические элементы Сопротивления вот уже два дня как начали издавать в Париже вместо газет, выпускавшихся коллаборационистами, я ощущал радость от духа борьбы, которым они были проникнуты, и в то время еще больше укреплялся в решимости принять лишь ту власть, какою наделит меня глас толпы.

Именно это я и сказал Александру де Сен-Фаль, который явился ко мне с целой делегацией и о чьем влиянии в деловых кругах мне было хорошо известно. Он прибыл в сопровождении Жана Лорана, директора Индокитайского банка, Рольфа Нордлинга, брата генерального консула Швеции, и австрийского барона Пох-Пастора, офицера германской армии, адъютанта Хольтица и агента союзников. Все четверо выехали из Парижа ночью 22 августа, чтобы добиться от американского командования скорейшего введения в столицу регулярных войск. Узнав от Эйзенхауэра что Леклерк уже находится в пути, они явились представиться мне. Сенешаль порекомендовал мне по вступлении в Париж немедленно созвать «национальную» ассамблею, чтобы получить вотум доверия парламента, который предал бы моему правительству законный характер. Я наотрез отказался. В то же время состав, да и само появление такой делегации давали мне основание сделать любопытные выводы относительно умонастроения немецкого командования в Париже. Четыре «посланца» были снабжены двумя пропусками: один был подписан Пароди, а другой — генералом фон Хольтицем. Проезжая через вражеские заставы, они слышали, как солдаты бурчали: «Измена!»

Двадцать четвертого вечером основная масса 2-й бронетанковой дивизии после серьезных боев подошла к самому Парижу: Бийот и Дио завладели тюрьмой Фрэн и Круа-де-Берни, а Ланглад занял Севрский мост. Отряд, возглавляемый капитаном Дронном, достиг ратуши. Весь следующий день происходило уничтожение последних точек сопротивления врага и подавление [334] последних опорных пунктов. Леклерк направил группировку Биота через заставу Жантийи, мимо Люксембургского дворца, ратуши, Лувра — к отелю «Мерис», командному пункту генерала фон Хольтица. Группировка Дио вошла в город через Орлеанскую заставу и двумя колоннами направилась к укрепленным блокгаузам Высшей военной школы и Бурбонского дворца; колонна Нуаре прошла по внешним бульварам до виадука Огей, и затем вверх по Сене, а колонна Рувиллуа двинулась через Монпарнас, а затем мимо Дворца инвалидов. Площадью Звезды и отелем «Мажестик» занялась группировка Ланглада. Все три группировки встретились на площади Согласия. Американцы, продвигаясь правее Леклерка, направили часть своей 4-й дивизии к площади Италии и Аустерлицкому вокзалу.

Двадцать пятого августа все произошло, как было намечено. Я для себя тоже заранее решил, что буду делать в освобожденной столице. Моя роль заключалась в том, чтобы объединить души в едином национальном порыве и в то же время немедленно показать всем лик и авторитет государства. Шагая по террасе Рамбуйе и получая ежечасно сообщения о продвижении 2-й бронетанковой дивизии, я думал о том, скольких несчастий мы могли бы избежать, если бы в свое время в нашем распоряжении была механизированная армия, состоящая из семи таких частей. И размышляя о причинах, которые привели к тому, что у нас не было такой армии и мы оказались беспомощными, иными словами, размышляя о несостоятельности наших властей, я преисполнялся еще большей решимости не допустить, чтобы меня вот так же связали по рукам и ногам. Моя миссия представлялась мне предельно ясной. Садясь в машину, чтобы ехать в Париж, я чувствовал, как волнение сжимает мне горло, но я был спокоен.

Сколько народу ожидает моего приезда! Сколько флагов на всех домах — снизу доверху! Начиная с Лонжюмо толпа все возрастает. У Бур-ла-Рен — целое столпотворение. У Орлеанской заставы, где еще постреливают, это уже волнующееся людское море. На Орлеанском проспекте черно от народа. Все ожидают, что я направлюсь в ратушу. Но, свернув на проспект Мен, почти пустой по сравнению с Орлеанским, я около четырех часов пополудни подъезжаю к Монпарнасскому вокзалу.

Генерал Леклерк только что прибыл туда. Он сообщает мне о капитуляции генерала фон Хольтица. Этот последний после соответствующих переговоров через Нордлинга лично сдался майору де Лагори, начальнику штаба Бийота. Затем в сопровождении [335] майора он отправился в префектуру и подписал там вместе с Леклерком соглашение, по которому немецкие опорные пункты в Париже должны были прекратить сопротивление. Надо сказать, что многие из них уже были захвачены в течение дня, а остальным немецкий генерал отдал письменное предписание, обязывавшее защитников сложить оружие и признать себя военнопленными. Офицеры из штаба Хольтица в сопровождении французских офицеров отправляются объявить об этом немецким войскам. Тут я увидел моего сына, лейтенанта морской пехоты при 2-м бронеполке, — он направлялся в Бурбонский дворец вместе с немецким майором, чтобы принять капитуляцию гарнизона. Бои в Париже завершаются вполне благополучно. Наши войска одержали полную победу, и город при этом не пострадал, а население не понесло потерь.

Я поздравляю Леклерка. Какой он сделал шаг на пути к славе! Я поздравляю также Роль-Танги, которого вижу с ним рядом. Ведь это внутренние силы Сопротивления сумели за предшествующие дни изгнать врага с наших улиц, опустошили его ряды и деморализовали солдат противника, блокировали его подразделения, окружив со всех сторон эти укрепленные островки. Кроме того, с самого утра группы партизан — ах, как плохо они были вооружены! — доблестно помогают регулярным войскам в очистке гнезд сопротивления немцев. Больше того, они своими силами ликвидировали укрепленный пункт в Клиньянкурской казарме. И тем не менее, прочитав текст капитуляции, врученный мне Леклерком, я неодобрительно отнесся к тому, что под нажимом Роль-Танги он вписал туда фразу, по которой выходит, что немецкое командование сдалось Роль-Танги и ему. «Во-первых, — заявил я, — это не точно. Во-вторых, вы в этой операции были офицером старшим по чину, а следовательно, только вы и отвечаете за нее. И главное: требование, побудившее вас согласиться на такую редакцию текста, подсказано неприемлемой тенденцией». Я дал Леклерку прочесть прокламацию, выпущенную утром Национальным советом Сопротивления, который выступал от имени «французской нации», ни словом не упоминая о правительстве или генерале де Голле. Леклерк сразу все понял. Я от всего сердца расцеловал моего славного соратника.

Покинув Монпарнасский вокзал, я направился к военному министерству; мне предшествовал маленький авангард под командой полковника де Шевинье. Кортеж получился очень скромный. Четыре машины: моя, машина Ле Трокера, машина Жюэна [336] и бронеавтомобиль. Мы намеревались проехать по бульвару Инвалидов до улицы Сен-Доминик. Но близ улицы Сен-Франсуа-Ксавье мы попали под обстрел — огонь вели из окружающих домов; мы решили свернуть и поехали дальше по улицам Вано и Бургонь. В пять часов мы прибыли на место.

И тотчас мною овладело ощущение, что здесь, среди этих почтенных стен, все осталось как прежде. Гигантские события всколыхнули мир. Наша армия была уничтожена. Франция чуть не погибла. Но в военном министерстве внешне все оставалось неизменным. Во дворе взвод республиканской гвардии, как бывало, салютует нам. Вестибюль, лестница, декоративные доспехи — все такое же, как раньше. А вот и часовые, которые и тогда стояли у входа. Я вхожу в «канцелярию министра», которую мы с Полем Рейно покинули вместе в ночь на 10 июня 1940 года. Ни один стул, ни один ковер, ни одна портьера не тронуты. На столе, на том же месте, стоит телефон, а рядом с кнопками звонков значатся все те же фамилии. Вот сейчас мне скажут, что так обстоит дело и в других зданиях, куда победоносно вступает Республика. Все на месте — не хватает только Государства. И мне надлежит водворить его сюда. Потому-то я и здесь.

Является Люизе, чтобы дать мне отчет, затем Пароли. Оба сияют от счастья и в то же время озабочены и вконец измучены — ведь неделю они не знали ни сна, ни отдыха. Перед ними прежде всего стоят две проблемы: восстановление общественного порядка и снабжение. Они описывают мне раздражение, которое вызвало у Совета Сопротивления и Парижского комитета освобождения известие, что я поехал сначала не к ним. Я вновь объясняю причины министру-делегату и префекту полиции. Вот теперь, выйдя отсюда, я направляюсь в ратушу, но прежде загляну в префектуру, чтобы приветствовать парижскую полицию. Мы вырабатываем план этих встреч. Затем я намечаю маршрут завтрашнего шествия, который вызывает у Пароди и Люизе восторг и в то же время тревогу. После их ухода мне приносят депешу от генерала Кенига. Он не мог сопровождать меня в этот великий день. Дело в том, что утром Эйзенхауэр попросил его прибыть для подписания соглашения, регулирующего взаимоотношения между нашей администрацией и командованием союзников. Наконец-то! Лучше поздно, чем никогда.

В семь часов вечера провожу смотр парижской полиции во дворе префектуры. Глядишь на этих солдат, которые вынуждены были служить при оккупантах, а сейчас ликуют от счартья и гордости, [337] и понимаешь, что, подав сигнал к боям и первыми вступив в схватку с противником, полицейские как бы брали реванш за долгие годы унижения. Да кроме того, нельзя же было упустить такую возможность повысить свой престиж и популярность. Я сказал им это. По рядам прокатилось «ура». И вот пешком, в сопровождении Пароди, Ле Трокера, Жюэна и Люизе, с трудом пробираясь сквозь толпу, которая обступила нас со всех сторон, оглушая приветственными криками, я добираюсь до ратуши. Перед зданием отряд внутренних сил Сопротивления под командой майора Ле Перка безукоризненно отдает установленные почести.

У подножия лестницы генерала де Голля приветствуют Жорж Бидо, Андре Толлэ и Марсель Флюре. На ступеньках стоят бойцы Сопротивления и салютуют со слезами на глазах. Под гром приветствий меня выводят на середину зала первого этажа. Здесь собрались члены Национального Совета Сопротивления и Парижского комитета освобождения. Вокруг теснятся их соратники, у многих на рукаве опознавательный знак внутренних сил Сопротивления — в том виде, как он был установлен правительственным декретом. У всех Лотарингский крест. Окидывая взглядом это собрание восторженных дружелюбных, интересных людей, я чувствую, что мы сразу признали друг друга, что всех нас, участников одной великой борьбы, связывает неразрывная нить и что если присутствующих и разделяет разница мнений, заставляющая их держаться настороже, а также разыгравшееся честолюбие, то достаточно мне встретиться с массой, чтобы наше единство восторжествовало над всем остальным. Надо сказать, что, несмотря на усталость, отражающуюся на лицах, несмотря на нервное возбуждение, вызванное пережитыми опасностями и минувшими событиями, я не вижу ни одного жеста, не слышу ни единого слова, которые выходили бы за рамки достойного. Какой замечательной получилась эта встреча, о которой мы так долго мечтали и за которую заплатили столькими усилиями, страданиями, смертями!

Чувства уже сказали свое слово. Теперь настал черед политики. И она тоже высказалась благородно. Жорж Марран, заместивший Андре Толлэ, в самых изысканных выражениях приветствует меня от имени нового парижского муниципалитета. Затем Жорж Бидо обращается ко мне с прочувствованной речью. В своем импровизированном ответе я говорю о «священном волнении, которое захлестнуло нас всех — мужчин и женщин — в эти минуты, далеко выходящие по своей значимости за пределы нашей бедной жизни». Я заявляю, что «Париж был освобожден самим населением [338] с помощью армии и при поддержке всей Франции». Я не забываю упомянуть, что этим успехом мы обязаны также «французским войскам, которые в эту минуту продвигаются по долине Роны», а также вооруженным силам наших союзников. И, наконец, я призываю нацию выполнить свой долг участия в войне и установить необходимое для этого национальное единство.

Я захожу в канцелярию префекта департамента Сена. Марсель Флюре представляет мне главных чиновников своей администрации. Видя, что я направляюсь к выходу, Жорж Бидо останавливает меня восклицанием: «Генерал! Вокруг вас сейчас Национальный Совет Сопротивления и Парижский комитет освобождения. Мы просим вас торжественно провозгласить республику перед собравшимися». Я ответил ему: «Республика никогда не прекращала своего существования. Олицетворением ее были поочередно «Свободная Франция», Сражающаяся Франция, Французский комитет национального освобождения. Режим Виши всегда был и остается нулем и фикцией. Сам я являюсь председателем кабинета министров республики. Почему же я должен ее провозглашать?» И, подойдя к окну, я жестом приветствовал толпу, наводнявшую площадь и своими криками подтвердившую, что она не требует от меня ничего иного. Вслед за тем я вернулся на улицу Сен-Доминик.

Вечером Леклерк дал мне отчет о боях, происходивших в Париже. Теперь уже все опорные пункты немцев сдались. Последними прекратили огонь так называемый «блок Люксембурга», который включал Люксембургский дворец, Горную школу и лицей Монтеня, а также блок площади Республики, занимавший казарму принца Евгения и центральную телефонную станцию на улице Архивов. Наши войска за этот день взяли в плен 14 800 человек. Погибло 3200 немцев, не считая тех — а таких было по крайней мере тысяча, — которых партизаны уничтожили в течение предшествующих дней. Потери, понесенные 2-й бронетанковой дивизией, составляют 28 офицеров и 600 солдат. Что же до внутренних сил Сопротивления, то, по подсчетам профессора Валери-Радо, возглавившего в Париже службу здравоохранения, бои, которые вели эти силы в течение последних шести дней, обошлись им в 2500 человек. Кроме того, погибло свыше тысячи гражданских лиц.

Леклерк довел до моего сведения, что к северу от Парижа все еще ощущается нажим со стороны противника. В Сен-Дени, в Ла-Вийетт солдаты отказались сложить оружие, заявив, что они не подчиняются Хольтицу. Часть 47-й немецкой дивизии готовится [339] занять Ле-Бурже и Монморанси, очевидно для того, чтобы прикрыть отступление войск, с боями отходящих на север. Противник в некоторых местах все еще находится на подступах к столице. Генерал Джероу, командующий 5-м американским корпусом, которому по-прежнему придана 2-я бронетанковая дивизия, дал генералу Леклерку указание вступить в соприкосновение с противником и атаковать позиции немцев.

И тем не менее я больше чем когда-либо исполнен решимости проследовать завтра по маршруту площадь Звезды — собор Парижской Богоматери, чтобы встретиться с народом, и я хочу, чтобы 2-я бронетанковая дивизия приняла участие в церемонии. Устройство такого шествия, конечно, связано с известным риском, но на это стоит пойти. К тому же мне кажется чрезвычайно маловероятным, чтобы немецкие арьергарды вдруг превратились в авангарды и направились к центру Парижа в то время, как весь его гарнизон взят в плен. Но на всякий случай не мешает принять известные меры предосторожности.

Я договариваюсь с Леклерком о том, что тактическая группа, возглавляемая Румянцевым, завтра будет направлена для прикрытия Ле Бурже, она соберет вокруг себя разрозненные отряды внутренних сил, действующие в этом районе. Остальную часть дивизии решено на время шествия разделить на три группы, которые будут стоять наготове соответственно у Триумфальной арки на Рон-Пуэн — на Елисейских полях и перед собором, чтобы в случае необходимости их можно было направить в нужное место. Сам Леклерк, находясь среди моего окружения, будет поддерживать постоянную связь с этими группами. Поскольку командование союзников не сочло нужным установить со мной какую-либо связь, уполномочил Леклерка довести до сведения союзников о принятом мною плане действий. К тому же у командования имеются все необходимые средства, чтобы в случае необходимости подкрепить ту или иную часть французской дивизии. В случае если союзники дадут Леклерку указания, идущие вразрез с моими, он должен ответить, что будет поступать сообразно с приказом генерала де Голля.

Наступило утро субботы, 26 августа. Оно не внесло никаких изменений в мои планы. Мне, конечно, стало известно, что Джероу потребовал, чтобы Леклерк и его войска не принимали участия в шествии. Американский генерал прислал даже офицера, чтобы предупредить об этом меня лично. Нечего и говорить, что я не обратил внимания на эти предупреждения, но про себя подумал, [340] что такая позиция, занятая в такой день и в таком месте — конечно, в соответствии с инструкциями, полученными сверху, — говорит о полном непонимании того, что происходит. Должен признать, что, кроме этой попытки — бесплодной и неприятной, — наши союзники никак больше не вмешивались в дела столицы. Генерал Кениг, приступивший к выполнению обязанностей военного губернатора — на этот пост я назначил его еще 21 августа, — префект Сены, префект полиции не могут указать ни одного случая вмешательства в их права. В Париже нет ни одной американской части, а солдаты, которые накануне прошли через город в районе площади Италии и Лионского вокзала, тут же покинули столицу. Если не считать репортеров и фотографов, то союзники вообще не будут принимать никакого участия в намечаемом шествии. На всем пути его следования будут лишь француженки и французы.

Зато их будет много. Уже накануне вечером радио, работу которого усиленно стараются наладить Жан Гиньбер, Пьер Крэнесс и их помощники, начинает объявлять о готовящейся церемонии.

В течение утра мне непрерывно сообщают о том, что со всех концов города и из пригородов к центру Парижа, где бездействует метро, где нет ни автобусов, ни автомобилей, стекаются бесчисленные толпы пешеходов. В три часа дня я подъезжаю к Триумфальной арке. Около могилы Неизвестного солдата стоят Пароди и Ле Трокер, члены правительства, Бидо и Национальный Совет Сопротивления, Толлэ и Парижский комитет освобождения, генералы Жюэн, Кениг, Леклерк, Валлен, Блок-Дассо, адмирал Д'Аржанлье, префекты Флюре и Люизе, представитель военных властей Шабан-Дельмас, множество командиров и бойцов внутренних сил. Я приветствую полк территории Чад, выстроившийся в боевом порядке перед Триумфальной аркой; офицеры и солдаты, стоя на своих танках, смотря, как я прохожу мимо, направляясь к площади Звезды, — это все равно как сон наяву. Я разжигаю вечный огонь{123}. После 14 июня 1940 никто не мог этого сделать, ибо вокруг были захватчики. Затем я выхожу из-под сени арки. Присутствующие расступаются. Передо мной — Елисейские поля!

Но это не поля, а море! Огромные толпы стоят по обе стороны проспекта. Пожалуй, здесь миллиона два душ. На крышах тоже черно от народа. У всех окон сгрудились люди — лица вперемежку [341] со знаменами. Человеческими гроздьями увешаны лестницы, антенны, фонари. Насколько хватает глаз, повсюду вокруг живое море, колышущееся под солнцем, осененное трехцветными знаменами.

Я иду пешком. Сегодня предстоит не смотр войскам, когда сверкает оружие и звучат фанфары. Сегодня надо вернуть народу его облик, чтобы он, видя собственную радость и доказательства своей свободы, вновь обрел себя, — тому народу, который вчера был придавлен поражением и разрознен рабством. Поскольку каждый и за тех, кто находится сейчас здесь, в сердце своем хранит Шарля де Голля как прибежище от бед и символ надежды, надо, чтобы все эти люди увидели его — такого знакомого, родного человека, и национальное единство воссияет тогда еще более ярким светом. Правда, некоторые Генеральные штабы весьма озабочены: а вдруг прорвутся вражеские танки или налетит эскадрилья самолетов и сбросит бомбы или подвергнет собравшихся пулеметному обстрелу — ведь это может привести к большим жертвам, посеять панику. Но я в этот вечер верю в удачу Франции. Правда, служба порядка опасается, что не сумеет сдержать напор толпы. Я же думаю, что люди будут вести себя дисциплинированно. Правда, к сопровождающему меня кортежу достойных лиц незаконно примешиваются статисты со стороны. Но на них никто не смотрит. Правда и то, что ни моя внешность, ни мои жесты и позы, ни мои вкусы, наконец, не предназначены для того, чтобы угождать собравшимся. Но я уверен, что собравшиеся и не ждут этого от меня.

И вот я иду, взволнованный и в то же время спокойный, среди толпы, чье ликование невозможно описать, — иду сопровождаемый громом голосов, выкрикивающих мое имя, стараясь охватить взглядом каждую волну этого человеческого прилива, чтобы вобрать в себя все эти лица, то и дело поднимаю и опускаю руки, отвечая на приветствия. Это минута, когда происходит чудо, когда пробуждается национальное сознание, когда Франция делает один из тех жестов, что озаряют своим светом нашу многовековую историю. В этом единении, когда мысли всех становятся одной общей мыслью, когда у всех один порыв, один крик, — стираются различия. Люди как индивидуальности перестают существовать. Все это множество Французов, мимо которых я прохожу на площади Звезды, на Рон-Пуэне, на площади Согласия, перед ратушей, на паперти собора, — если бы они знали, как они все похожи! Вы, дети с бедными лицами, трепещущие и громко выражающие свою радость; вы, женщины, перенесшие столько горя, а сейчас расточающие [342] мне приветственные крики и улыбки; вы, мужчины, исполненные давно забытой гордости, выкрикивающие мне благодарность; вы, старики, оказывающие мне честь своими слезами, — ах, как вы все похожи друг на друга! А я среди этой бури — я чувствую, что на меня возложена миссия, намного превышающая то, что я заслужил, — миссия быть орудием судьбы.

Но нет такой радости, которую ничто бы не омрачало, даже если идешь путем победы. К счастливым мыслям, теснящимся в моем мозгу, примешивается немало забот. Я прекрасно знаю, что вся Франция хочет лишь свободы. Жажда возрождения, вспыхнувшая вчера в Ренне и в Марселе, а сегодня переполняющая Париж, проявится завтра в Лионе, Руане, Лилле, Дижоне, Страсбурге, Бордо. Для того, у кого есть глаза и уши, не может быть сомнений, что страна хочет подняться с колен. Но война продолжается. И надо еще ее выиграть. Какою же ценой в конечном счете придется заплатить за это? Какие разрушения добавятся к нашим разрушениям? Какие новые потери понесут наши солдаты? Какие моральные и физические страдания придется еще вынести французским военнопленным? Сколько французов, депортированных на чужбину, — самых отважных, больше всех исстрадавшихся, больше всех заслуживших похвалу, вернется назад? И, наконец, в каком состоянии окажется весь наш народ и каков будет мир, в котором ему предстоит жить?

Правда, вокруг себя я вижу необычайные проявления единства. Следовательно, можно надеяться, что к концу боев нация преодолеет раздирающие ее противоречия; что французы, познав друг друга, захотят остаться едиными, чтобы возродить могущество своей страны; что, выбрав для себя цель и найдя руководителя, они создадут институты, которые поведут их к этой цели. Но я не могу, однако, игнорировать упорство коммунистов, озлобление многих видных деятелей, которые не простят мне того, что я знаю об их ошибках, не могу игнорировать агитационный зуд, вновь раздирающий партии. Шагая во главе кортежа, я даже сейчас чувствую, что меня эскортирует не только преданность, но и честолюбие. Из-под волн народного доверия то и дело показываются рифы политики.

С каждым шагом, который я делаю, ступаю по самым проплавленным местам мира, мне кажется, что слава прошлого как бы присоединяется к славе сегодняшнего дня. Под Триумфальной аркой в нашу честь весело вспыхивает пламя. Перед нами открывается сияющий проспект, по которому победоносная армия шла двадцать пять лет тому назад. Клемансо, которому я отдаю [343] честь, проходя мимо его памятника, кажется, готов сорваться со своего пьедестала и присоединится к нам. Каштаны на Елисейских полях, о которых мечтал пленный Орленок и которые на протяжении стольких десятилетий были свидетелями удач и роста престижа французов, сейчас предстают радостными шеренгами перед взорами тысяч зрителей. Тюильри, свидетель величия страны при двух императорах и двух королях; площадь Согласия и площадь Карусель, где разливался во всю ширь революционный энтузиазм и проходили смотры победоносных полков; улицы и мосты, которым выигранные битвы дали имена; на другом берегу Сены — Дворец инвалидов, сверкающий купол которого напоминает о великолепии короля-солнца; гробница Тюренна, Наполеона, Фоша; Институт Франции, через который прошло столько блестящих умов, — все они благосклонно взирают сейчас на обтекающий их человеческий поток. Затем к празднику приобщается Лувр, через который прошла длинная вереница королей, создавших Францию; вот на своих постаментах статуи Жанны д'Арк и Генриха IV; вот дворец Людовика Святого (вчера как раз был его праздник) и, наконец, собор Парижской Богоматери, где молится Париж, и Ситэ — его колыбель. История, которой дышат эти камни и эти площади, словно улыбается нам.

Но в то же время она нас предупреждает. Ведь это самое Ситэ было когда-то Лютецией, наводненной легионами Цезаря, а потом стало Парижем, который лишь молитва Женевьевы спасла от огня и меча Аттилы. Людовик Святой, всеми покинутый крестоносец, погиб в песках Африки. У заставы Сент-Онорэ Жанну д'Арк не впустили в город, который она вернула Франции. Совсем недалеко отсюда Генрих IV пал жертвой фанатической ненависти. Восстание Лиги против Генриха III, кровавая резня в Варфоломеевскую ночь, заговор Фронды, бурный водоворот 10 августа обагрили кровью стену Лувра. На площади Согласия упали головы короля и королевы Франции. Тюильри был свидетелем крушения дряхлой монархии, отъезда в изгнание Карла X и Луи Филиппа, отчаяние императрицы, а потом был обращен в пепел, как и старая ратуша. А какое гибельное смятение царило совсем недавно в Бурбонском дворце! Четырежды на памяти двух поколений Елисейские поля были осквернены захватчиком, который торжественным маршем проходил по ним под звуки ненавистных фанфар. Сегодня вечером Париж, озаренный величием прошлого Франции, одновременно извлекает урок из ее тяжелых дней. [344]

Около половины пятого, как и было намечено, я вступлю под своды собора Парижской Богоматери. Только что на улице Риволи я сел в машину и после короткой остановки у подъезда ратуши прибыл на площадь перед папертью. Кардинал-епископ не встречает меня у входа. И не потому, что не хочет. Новые власти просили его воздержаться от этого. Дело в том, что монсеньер Сюар четыре месяца тому назад счел необходимым устроить торжественную встречу маршалу Петену, проезжавшему через оккупированный немцами Париж, а в прошлом месяце про указанию Виши служил панихиду по Филиппу Анрио. А потому многих бойцов Сопротивления возмутило, если бы этот же самый священнослужитель теперь вводил в собор генерала де Голля. Я лично, зная, что церковь считает себя обязанной принимать «установившийся порядок», не сомневаясь в том, что вера и милосердие занимают в душе кардинала главное место, не позволяя ему задумываться над временной сущностью тех или иных явлений, — я лично охотно пренебрег бы этим. Но многие еще так возбуждены после недавних боев, что, желая избежать каких-либо актов, неприятных для монсеньера Сюара, я решил согласиться с моим окружением, попросившим кардинала сидеть в архиепископстве и не показываться во время церемонии. То, что затем произошло, лишь подтвердило, что эта мера была правильной.

Не успел я выйти из машины, как раздались выстрелы. И началась пальба. Все, у кого было оружие, принялись стрелять куда попало. На всякий случай целят в крыши. Бойцы Сопротивления стреляют во все стороны. Я вижу даже, как солдаты 2-й бронетанковой дивизии, стоя у портала, решетят пулями башенки собора. Мне сразу подумалось, что здесь, должно быть, произошел один из тех случаев массового психоза, когда какой-то нечаянный или преднамеренный выстрел вызывает среди взвинченных солдат беспорядочную пальбу. Нельзя допустить, чтобы этот водоворот захватил и меня. И так, я вхожу в собор. Так как нет электричества, орган безмолвствует. С улицы доносятся выстрелы. Я иду по проходу, и присутствующие, склонившись над молитвенниками, оглашают своды приветствиям. Я сажусь; позади меня садятся два моих министра — Ле Трокер и Пароди. Каноники стоят на своих местах. Преподобный отец Бро, подойдя ко мне, передает приветствие кардинала, а также его сожаление по поводу происшедшего. Я прошу заверить его преосвященство в моем уважении к делам религии, передать ему о моем желании добиться примирения всей нации и о моем намерении вскоре принять его. [345]

Под сводами собора раздаются слова религиозного гимна. Пели ли когда-нибудь его с большим пылом! А пальба все не прекращается. Несколько молодцов, засевших на верхних галереях, ведут стрельбу. Ни одной пули не прожужжало мимо меня. Но от выстрелов, направленных вверх, со свода сыплется штукатурка, пули отскакивают рикошетом, падают вниз. Многие ранены. Полицейские, которых префект посылает на самых верх здания, обнаруживают там несколько вооруженных людей; эти последние утверждают, что они-де открыли огонь по противнику. И хотя священнослужители, официальные лица, присутствующие держатся безупречно, я прекращаю церемонию. Вокруг собора перестрелка прекратилась. Но когда я вышел, мне сообщили, что точно такие же события в этот самый час произошли в таких удаленных отсюда местах, как площадь Звезды, Рон-Пуэн и ратуша. Имеются пострадавшие — почти все в результате давки.

Кто начал стрельбу? Никакое расследование на смогло этого установить. Предположение, что с крыш стреляли немецкие солдаты или милиция Виши, кажется маловероятным. Несмотря на все розыски, ни одного такого человека задержать не удалось. К тому же трудно поверить, чтобы противник стрелял по печным трубам, а не метил в меня — чего, казалось бы, проще: ведь я ехал в открытой машине! Можно, если угодно, считать чистой случайностью то, что перестрелка началась одновременно в нескольких пунктах Парижа. Но у меня лично такое ощущение, что все это было подстроено политиками, которые хотели, воспользовавшись смятением толпы, оправдать необходимость существования революционной власти и принятия чрезвычайных мер. С помощью нескольких выстрелов, сделанных в указанный час в воздух, — возможно, даже не ожидая, что за этим может последовать перестрелка, — они хотели создать впечатление, что где-то еще притаилась угроза, что организации Сопротивления должны остаться вооруженными и быть начеку, что «КОМАК», Парижский комитет освобождения, а также квартальные комитеты освобождения должны взять на себя функции полиции, правосудия, заняться проведением чистки и таким образом оградить народ от опасных заговоров.

Я же прежде всего намерен восстановить порядок. Противник, кстати, напоминает, что война признает только свои законы. В полночь его самолеты бомбят столицу: разрушено 500 домов, возникает пожар в винных рядах Центрального рынка, убито и ранено около тысячи человек. Воскресенье 27 августа явилось для [346] населения столицы днем сравнительной передышки; я имел возможность вместе с тысячами бойцов Сопротивления присутствовать на службе, которую служит их священник Брюкберже, затем, забившись в угол машины, чтобы не слишком бросаться в глаза, я объехал город, чтобы увидеть лица людей и ознакомиться с общим положением вещей. В это же самое время 2-я бронетанковая дивизия на протяжении всего дня, с утра и до вечера, ведет тяжелейшие бои. Ценой значительных потерь группировке Дио удается завладеть аэродромом Ле-Бурже, а группировка Ланглада берет с бою Стен, Пьерфит, Монманьи.

Подобно тому как луч прожектора внезапно выхватывает из темноты монумент, так освобождение Парижа, осуществленное самими французами, равно как и доказательство народного доверия к де Голлю, рассеивает тени, еще заволакивавшие жизнь нашей нации; так или иначе, будь то в результате этого или вследствие чистого совпадения, но происходит какой-то сдвиг и исчезают многие препятствия, еще стоявшие на пути. 28 августа приносит мне целую серию приятных новостей.

Во-первых, я узнаю, что после занятия Гонеса нашими войсками немцы стали отступать из северного предместья, что означает конец битвы за Париж. Затем Жюэн приносит мне донесения, поступившие из 1-й армии и подтверждающие капитуляцию гарнизонов противника: 22 августа в Тулоне и 23-го в Марселе; при этом сообщается, что наши силы с разных концов долины Роны быстро продвигаются к Лиону, в то время как американцы, следуя по «дороге Наполеона», расчищенной партизанами, уже достигли Гренобля. Кроме того, из отчетов наших делегатов, находящихся к югу от Луары: Бенувиля в Центральном массиве и генерала Пфистера на юго-западе, — я узнаю о том, что немцы отступают и там: одни части пытаются уйти в Бургундию, чтобы избежать окружения, а другие стягиваются в укрепленных районах на побережье Атлантики; и те и другие отступают с боями, так как внутренние силы непрерывно атакуют их колонны и совершают налеты на расположения их войск. Буржэс-Монури, наш делегат на юго-востоке, сообщает, что партизаны являются хозяевами положения в Альпах, в департаментах Эн, Дром, Ардеш, Канталь, Пюи-де-Дом, а это, естественно, ускоряет продвижение войск генералов Пэтча и Делаттра. Наконец, на востоке и на севере страны ширится активность наших сил, а то время как в Арденах, в Эно, в Брабанте бельгийские отряды Сопротивления тоже ведут неутомимую партизанскую войну. Можно предполагать, [347] что противник, отброшенный к Сене, преследуемый вдоль Роны, атакуемый повсеместно на нашей земле, соберется с силами лишь у самой границы рейха. Это значит, что наша страна, каковы бы ни были нанесенные ей раны, получит довольно скоро возможность возродиться как нация.

При условии — что ею будут управлять, а это исключает существование какой-либо власти параллельно с моей. Железо накалилось. Я кую его. Утром 28 августа я вызываю к себе двадцать главных руководителей парижских партизан, чтобы познакомиться с ними, поздравить их и поставить в известность о том, что я намерен влить внутренние силы в ряды регулярной армии. Затем входят генеральные секретари, которые ясно дают понять, что ждут указаний только от меня и моих министров. Затем я принимаю членов Бюро Национального Совета Сопротивления. Эти люди находятся во власти двух чувств, которые я воспринимаю по-разному. Они гордятся тем, что совершили, — и тут я всецело на их стороне. А кое-кто питает тайные замыслы относительно руководства государством — и с этим я не могу примириться. Хотя народная демонстрация 26 августа окончательно выявила приоритет генерала де Голля, есть люди, которые еще лелеют план создания автономной власти, существующей параллельно с ним и не зависящей от него, намереваясь превратить Национальный Совет Сопротивления в постоянный орган, контролирующий действия правительства, поручить «КОМАК'у» руководство военными силами Сопротивления, выделив из рядов последних так называемую «патриотическую» милицию, которая будет действовать от имени «народа» в определенном смысле этого слова. Больше того, Совет уже принял «программу Национального Совета Сопротивления», где перечислены мероприятия, которые следует осуществить во всех областях, — программа эта предназначалась для того, чтобы непрерывно размахивать ею перед носом исполнительного органа.

Признавая и высоко оценивая ту роль, которую мои собеседники сыграли в борьбе, я нисколько, однако, не скрываю моих намерений относительно них. С той минуты, как Париж вырван из рук противника, Национальный Совет Сопротивления вписывается в славную летопись истории освобождения, но не имеет больше никаких оснований для существования в качестве действенного органа. Всю ответственность за дальнейшее принимает на себя правительство. Я, конечно, включу в его состав того или иного из членов Совета. Но в таком случае этим последним придется [348] отказаться от всякой солидарности с каким-либо органом, кроме кабинета министров. Зато я предполагаю влить Совет в Консультативную ассамблею, которая прибудет из Алжира и должна быть расширена. Что касается внутренних сил, то они являются частью французской армии. По мере выхода их из подполья военное министерство будет брать на учет личный состав и оружие партизан. «КОМАК» должен прекратить свое существование. Общественный порядок будет поддерживаться полицией и жандармерией, которым в случае необходимости придут на помощь гарнизонные войска. Милиция больше не нужна. Она должна быть распущена. Я зачитываю моим собеседникам подписанный мною приказ о включении внутренних сил в регулярные войска; в соответствии с этим на генерала Кенига, военного губернатора, возлагается ответственность за проведение необходимых мероприятий в Париже.

Выслушав высказывания членов Бюро, — одни из них покоряются, другие страстно возражают, — я заканчиваю совещание. Вывод, к которому я пришел, заставляет меня предполагать, что кое-кто еще попытается сыграть на недопонимании или недоговоренности, чтобы сохранить в своем распоряжении как можно больше вооруженных людей, что придется еще прибегнуть к официальным мерам, преодолеть трения, обеспечить выполнение приказов, прежде чем, наконец, установится власть правительства. Я хочу, чтобы путь к этому был освобожден как можно скорее.

И этому отныне будут способствовать американцы. Генерал Эйзенхауэр наносит мне визит. Мы поздравляем друг друга со счастливым окончанием событий в Париже. Я не скрываю от него, однако, что мне была крайне неприятна позиция, занятая Джероу в тот момент, когда я, вступив в свою собственную столицу, хочу овладеть положением. Я довожу до сведения главнокомандующего, что по причинам, связанным с моральным состоянием населения, и, следовательно, в интересах установления настоящего порядка я еще на несколько дней оставлю в своем ведении 2-ю бронетанковую дивизию. Эйзенхауэр говорит, что намерен обосноваться со своей ставкой в Версале. Я одобряю его решение: мне кажется правильным, что он не хочет останавливаться в Париже, и разумным, что он решил устроиться вблизи от города. Мы прощаемся, и от имени французского правительства я выражаю этому великодушному и умному военачальнику союзников наше уважение, доверие и признательность. Вскоре после этого американцы, ни с кем не посоветовавшись, опубликовали [349] коммюнике, согласно которому военное командование, в соответствии с достигнутой договоренностью, якобы передало французской администрации свои полномочия. Естественно, что никаких полномочий союзники не передавали, поскольку нельзя передать то, чем никогда не обладал и не пользовался. Но честолюбие президента, должно быть, предъявляло тут свои требования, тем более что в Соединенных Штатах начинается предвыборная кампания и что через полтора месяца всеобщее голосование будет решать судьбу Франклина Рузвельта.

С наступлением вечера я узнаю о последнем поступке маршала как «главы государства». Жюэн приносит мне письмо от адмирала Офана, бывшего министра Виши. К письму приложен меморандум, в котором адмирал ставит меня в известность о миссии, полученной им от маршала и формулированной в двух секретных документах. Первым из этих документов является так называемый «конституционный» акт от 27 сентября 1943, уполномочивающий коллегию из семи членов выполнять обязанности «главы государства» в случае, если маршал сам не сможет их выполнять. Второй, датированный 11 августа 1944, уполномочивает адмирала Офана «в случае необходимости вступить от имени маршала в контакт с генералом де Голлем, чтобы в момент освобождения территории страны избрать такой курс для французской политики, который помешал бы возникновению гражданской войны и примирил между собой все народы доброй воли». Если Офан не сможет с ним связаться, маршал «доверяет ему поступать так, как он сочтет наиболее целесообразным для интересов родины». Но только, добавляет он, «йри условии, что будет соблюден принцип законности, носителем которого я являюсь».

В своем письме адмирал сообщал мне, что 20 августа, узнав, что немцы увезли маршала, он тотчас попытался созвать «коллегию». Но двое из указанных ее членов — Вейган и Бутилье — оказались арестованными и содержатся в Германии; еще один Леон Ноэль, посол Франции, уже четыре года находящийся в рядах Сопротивления, — официально отказался принять участие в подобной комбинации; еще двое других — Порше, вице-председатель Государственного совета, и Гидель, ректор Парижского университета, — просто не приехали. Видя, что никто не явился, кроме него и Кау, генерального прокурора кассационного суда, Офан решил, что «коллегия» отжила свой век, не успев родиться, и что отныне он является «главным душеприказчиком законных полномочий маршала». Он просит меня их принять. [350]

Этот демарш ничуть не удивил меня. Насколько мне известно, уже в начале августа маршал, с минуты на минуту ожидавший, что немцы заставят его уехать в Германию, вступил в контакт с руководителями Сопротивления. Анри Ингран, комиссар республики в Клермон-Ферране, довел до моего сведения, что 14 августа его посетил, по поручению маршала, капитан Олиоль. Маршал сообщал о готовности поручить свою особу охране внутренних сил и одновременно заявить о своем отказе от власти. Ингран ответил, что, если маршал сдастся ему, внутренние силы обеспечат его безопасность. Но Петен не довел до конца своего плана: по всей вероятности, ему помешали меры, принятые немцами, которые усилили наблюдение за ним перед отправкой в Бельфор и Зигмаринген. И вот теперь доверенное лицо маршала уведомляет меня, что хочет вести со мной официальные переговоры.

Какой конец! Какое признание! Так, значит, в момент крушения Виши Филипп Петен повернулся к Шарлю де Голлю. Вот чем кончилась эта отвратительная серия капитуляций, приведшая к тому, что под предлогом «спасения имущества» было принято рабство. Как неизмерима глубина падения, если к подобной политике прибегает на склоне лет военачальник, некогда покрывший себя славой! Читая документы, которые мне вручили от его имени, я чувствую, как лишний раз подтверждается то, в чем я был всегда уверен, и одновременно душу мне сжимает несказанная грусть. Господин маршал! Вы когда-то покрыли такой славой наше оружие, вы в свое время были моим начальником и служили мне примером — и к чему вы пришли?

Ну а что я могу ответить на это письмо? В данном случае чувства отступают перед государственными соображениями. Маршал говорит о гражданской войне. Если он подразумевает под этим резкое столкновение между двумя частями французского народа, то ничего подобного и не намечается. Дело в том, что ни один из его сторонников не выступает против моей власти. На освобожденной территории нет ни одного департамента, ни одного города, ни одной коммуны, ни одного чиновника, ни одного солдата, даже ни одного частного лица, которые пытались бы противостоять де Голлю из преданности Петену. Что касается репрессивных мер, которые отдельные отряды Сопротивления могли бы учинить по отношению к людям, подвергавшим их преследованиям в угоду противнику, то тут должны вмешаться соответствующие органы, не забывая, однако, о соблюдении справедливости. Здесь ни о чем нельзя договориться заранее. [351]

А главное — основание, на которое ссылается Петен, предлагая вступить со мной в соглашение, как раз и делает такое соглашение невозможным. Правительство республики начисто отказывает ему в праве именовать себя носителем законной власти не только потому, что он в свое время принял отречение обезумевшего от страха парламента, но и потому, что он согласился отдать в рабство Францию, официально сотрудничал с захватчиками, приказывал сражаться против французских солдат и солдат союзников, боровшихся за освобождение, и в то же время не было такого дня, когда бы он разрешил стрелять по немцам. Больше того, ни в своем письме Офану, ни в прощальном слове, адресованном французам, Петен нигде не осуждает «перемирия», не призывает: «Вперед на врага!» Так вот: орган, утративший свою независимость, не может считаться законным французским правительством. Мы, французы, на протяжении истории пережили немало бед, теряли провинции, платили репарации, но никогда государство наше не мирилось с иностранным владычеством. Даже король из Бурже{124}, даже монархия, реставрированная в 1814 и в 1815, или правительство и ассамблея, заседавшие в Версале в 1871 году, не шли на поводу у иностранцев. Если Франция признает власть, которая наденет на нее ярмо, она лишится будущего.

Призыв, идущий из глубин истории, инстинкт патриота своей страны побуждает меня принять в свои руки сокровище, которое осталось нам в наследство, — обеспечение французского суверенитета. Это я являюсь носителем законности. И в качестве такового могу призвать народ к войне и к единению, установить порядок, закон, справедливость, потребовать, чтобы за границей уважали права Франции. Здесь я не отступлю ни на шаг и не пойду ни на какие компромиссы. Я признаю побуждения, которые заставили маршала написать это послание; не сомневаюсь я и в том, насколько важно с моральной точки зрения для будущего нации то, что Петен в конечном счете обратился именно к де Голлю, и тем не менее я могу ответить маршалу лишь молчанием.

К тому же сейчас, ночью, наступившей после столь бурного дня, вокруг воцарилась наконец тишина. Настало время подвести итоги тому, что сделано, и представить себе дальнейшее. Сегодня единство одержало верх. Зародившееся в Браззавиле, выросшее в Алжире, оно расцвело полным цветом в Париже. И Франция, которая, казалось, была обречена на бедствия, на отчаяние и на раздоры, [352] сейчас имеет все возможности дойти в едином строю до конца нынешней драмы и наравне с другими выйти из нее победоносной, вернув себе свои земли, свое место, свои достоинство. Можно надеяться, что французы, перегруппировавшись сейчас, надолго останутся в таком состоянии и, пока не дойдут до ближайшей цели, не распадутся на разделяющие их категории, которые — ввиду разницы своих идеалов — неизменно препятствуют национальной сплоченности.

Измерив стоящие передо мной задачи, я должен оценить и свои силы. Моя роль состоит в том, чтобы заставить разнородные элементы нации служить единой цели, ведущей к спасению страны, и я обязан — каковы бы ни были мои недостатки — играть эту роль до тех пор, пока будет продолжаться кризис, а затем — если пожелает страна — и до тех пор, пока не будут созданы достойные ее институты, соответствующие нашей эпохе и вооруженные тяжелым опытом пережитого, а тогда уж передать им руководство страной.

Я знаю, что по мере того, как будет отдаляться опасность, все группировки, все школы, все ареопаги постепенно возникнут на мое пути — ожившие и враждебные. Нет такого догматического течения или бунтарства, такого олицетворения бездеятельности или претенциозности, такого безразличия или интереса, которые сначала тайно, а потом и явно не выступили бы против моего начинания, имеющего целью сплотить французов вокруг Франции и создать сильное и справедливое государство. Если говорит о человеческих привязанностях, то уделом мне будет одиночество. Но каким могучим рычагом для того, чтобы поднять такую ношу, является поддержка народа! Это могучее доверие, это простое дружелюбие, свидетельство которых я вижу на каждом шагу, — вот что будет меня поддерживать.

И призыв мой мало-помалу был услышан. Медленно, трудно создавалось единство. А теперь народ и его руководитель, помогая друг другу, вступили на путь спасения. [353]

Содержание. Назад. Вперёд.